Поэтическое в очерках «Бойцы» Д. Н. Мамина-Сибиряка

«Бойцы» — одно из самых значительных произведений Д. Н. Мамина-Сибиряка. М. Е. Салтыков-Щедрин, прочитав очерки в рукописи, сразу же высоко оценил их и опубликовал в «Отечественных записках». Все исследователи, писавшие о творчестве Мамина-Сибиряка, непременно касались этого произведения, поэтому к настоящему времени достаточно полно освещена творческая история очерков, их жанровое своеобразие, связь с литературной традицией, сущность социального конфликта, типы крестьян, заводских рабочих, чусовских сплавщиков, а также нарождающейся буржуазии и т. п., правда, на всем этом лежит печать определенного подхода, намеченного еще Лениным. В свое время, говоря о социально-экономической отсталости Урала в конце XIX века, Ленин сослался на «Бойцов»: он смотрел на это произведение под социально-политическим углом зрения, как и на все творчество Мамина-Сибиряка в целом. Такой аспект правомерен, но, очевидно, он уже исчерпал себя в исследованиях советского периода. Настало время изучения поэтики произведений Мамина-Сибиряка.

Продукция всех уральских заводов до 1878 года отправлялась по рекам в специальных плоскодонных барках — коломенках и полуколоменках. Сплав барок обычно занимал до Перми от 6 до 10 суток, Нижнего Новгорода — 45–48, Астрахани — 75–80, Петербурга — до 140 суток. Основной транспортной магистралью была река Чусовая, которая поднимала до 70 % всех отправляемых грузов, остальные 30 % приходились на Косьву, Вишеру, Ай, Инзер, Уфу, Юрюзань, Катав, Сакмару, Белую. Почти все население прибрежных поселков этих рек было занято постройкой коломенок и их сплавом; кроме того, заводчики нанимали тысячи сезонных рабочих: например, только на Чусовой армия наемных рабочих достигала ежегодно в конце XIX века до 20 тысяч. 1 Мамин-Сибиряк описывает только сплав по Чусовой одного каравана с пристани Каменка, подчеркивая, что события «Бойцов» относятся «ко времени, предшествовавшему открытию Уральской горнозаводской железной дороги» (Мамин-Сибиряк, 1983, I, 228; в дальнейшем очерки «Бойцы» цитируются по этому изданию с указанием страниц). Дорога, соединившая Кушву, Нижний Тагил и Екатеринбург с Пермью, была открыта в 1878 году (эту дату следует считать «верхней», а «нижняя» может быть установлена приблизительно). Один безымянный мастеровой, рассказывая о своем бедственном положении, сообщает, что у него отец рано потерял трудоспособность и сейчас без работы и его нужно кормить, а «в допрежние времена всем калекам и неспособным к тяжелой работе было место: кого куда рассуют, а ноне другие порядки: извелся на работе — и ступай куда глаза глядят» ( 288) — здесь речь идет о заводских порядках, существовавших до 1861 года 2. Совершенно очевидно, что Мамин-Сибиряк описывает сплав 1860–1870-х годов — все фактические данные относятся к этому времени, хотя он часто делает экскурсы в прошлое, и в целом у него возникает история сплава, вобравшая сведения XVIII–XIX веков, вплоть до открытия Уральской горно-заводской железной дороги. А. И. Груздев, специально изучавший «Бойцов», писал, что это произведение «приближается к очерку-повести», «стоит на границе между очерком-исследованием и повестью», что писатель «сочетает реальные факты с поэтическим вымыслом… видоизменяет реальные события, освобождает их от всего внешнего, случайного и дает широкие художественные обобщения» (Груздев, 1963, 20–21). Если оставить в стороне многочисленные историко-публицистические и документальные материалы, инкорпорированные в текст, то основная повествовательная линия «Бойцов» может быть обозначена следующим образом: весенний народный праздник на пристани Каменке в связи со сплавом — спишка, участие в ней основных действующих лиц — сплав с многочисленными эпизодами самоотверженного труда-борьбы сплавщиков — прибытие каравана барок в Пермь, празднование этого события — исповедь Севастьяна Кожина. Повествование начинается с праздника и заканчивается им, хотя праздник в Перми не столь выразителен, как в Каменке. Начнем с первого.

«Бойцы» имеют подзаголовок — «Очерки весеннего сплава по реке Чусовой», но Мамин-Сибиряк первые десять очерков из восемнадцати посвящает не собственно сплаву, а спишке, то есть времени окончательного завершения строительства барок, их погрузке и сталкиванию, спихиванию барок по склизням в воду. Спишка начиналась за два — три дня до Егория вешнего (23 апреля); ее начало было началом всеобщего праздника, кульминация наступала в день выхода барок в реку, в день отплытия. Спишка выглядит у Мамина-Сибиряка как народный трудовой праздник: «Весь берег был залит народом, который толпился главным образом возле конторы и магазинов [складов], где торопливо шла нагрузка барок; тысячи четыре бурлаков, как живой муравейник, облепили все кругом, и в воздухе висел глухой гул человеческих голосов, резкий лязг нагружаемого железа, удары топора, рубившего дерево, визг пил и глухое постукивание рабочих, конопативших уже готовые барки, точно тысячи дятлов долбили сырое, крепкое дерево. И над всей этой картиной широкой волной катилась бесшабашная бурлацкая „Дубинушка“, с самыми нецензурными запевами» — это «для Каменки — праздников праздник, и все одеваются в самое лучшее и ставят последний грош ребром» ( 204, 210). Яркая одежда жителей Каменки дополняется подчеркнуто праздничным нарядом некоторых участников сплава, например косных: «Они одеваются в цветные рубахи и щеголяют в шляпах с лентами. Собственно косные,— добавляет Мамин-Сибиряк,— не исполняют никакой особой должности, а существуют по исстари заведенному порядку, как необходимая декоративная принадлежность каждого сплава» ( 249–250). Все поздравляют друг друга с весной, со сплавом, с вешней водой; конечно, вино лилось рекой, и Мамин-Сибиряк точен: налегают на вино те, кто свободен от работы, но тот же сплавщик Савоська пирует три дня «без просыпу», а в день загрузки его барки был абсолютно трезв, «и только синяк под одним глазом свидетельствовал о недавнем разгуле. Теперь он был совсем другой человек, к которому все бурлаки относились с большим уважением» ( 251). Сплав был всеобщей радостью: «звуки гармоники и треньканье балалаек перемешивались с пьяным говором, топотом отчаянной пляски и дикой пьяной песни…» ( 208).

Можно и дальше приводить праздничные реалии, но обратим внимание на то, что в атмосфере весенней радости постоянно возникают мотивы угасания, смерти: умирает пожилой крестьянин Кирило и лежит при смерти парень Степа; у самого автора «охватывало душу мертвящей тоской (здесь и далее в цитатах курсив наш. — В. Б.)», сусны «с храпением умирающего вылезали из-под станка белыми полосами досок» в пильне; вогулы, зыряне, башкиры, как пишет Мамин-Сибиряк, живут «сегодняшним днем, чтобы медленно умереть завтра или послезавтра», они ночью у костра едят «веселую скотинку» — взбесившуюся корову, пьянеют от обильной еды и поют песню, похожую на ' подавленный стон'; в день вскрытия реки «выползли» из домов «старые-старые старики и самые древние старушки» — ' с печальным предчувствием', что, может быть, последний раз любуются Чусовой; сюда же «приковыляли» до десятка калек — но все это как бы исчезло «в общем веселье, какое охватило разом всю пристань. Это был настоящий праздник, нагоняющий на все лица веселые улыбки» ( 211, 220, 233, 235, 246).

Описывая весенний праздник, Мамин-Сибиряк размышляет о народной жизни, и она ему видится постоянной борьбой: «…как ни беден русский бурлак, но у него… осталось сознание необходимости борьбы за свое существование…» ( 220), «под каждым благодеянием цивилизации таятся тысячи безвременно погибших в непосильной борьбе существований…» ( 221). Каменская пристань, собравшая на сплав людей из Вологодской, Уфимской и других губерний, предстает как место боя, как одно из «боевых мест»: «… Нужда стягивает живую человеческую силу в определенные боевые места, где не существуют разницы племен и языков» ( 221). И та же самая пристань, на которой днем тысячи людей трудятся в атмосфере весеннего празднества, ночью кажется рассказчику полем боя: «Теперь пристань походила на громадное поле убиенных, которые там и сям лежали кучками. Ближе эти кучки превращались в груды лохмотьев, из которых выставлялись руки, ноги и головы. Спавшие люди виднелись везде, под малейшим прикрытием: под навесами изб, на завалинках, за углами, а то и просто на бугорке, который солнце за день успело обсушить и нагреть. Ни дать ни взять — настоящее поле убиенных, на котором не успели даже хорошенько прибрать трупы, а просто, для порядка, стаскали их в несколько куч» ( 232).

Здесь, конечно, ощутима культурная традиция, согласно которой усопший считался впавшим в сон и наоборот, а сражение изображалось как кровавый пир и тяжелый труд — вспомним, например, метафорические уподобления боя кровавому пиру, посеву и молотьбе в «Слове о полку Игореве». Мамин-Сибиряк явно следует национальной поэтической традиции, поэтому у него весенний праздник в его неразрывности с трудовым процессом образно предстает как бой, сражение, и название очерков приобретает смысловую объемность: бойцы — это не только береговые камни, которые убивают людей, о которые бьются барки, бойцы — это также те, кто грузит и сплавляет эти барки. И среди них люди, что называется, разного калибра: есть обычные крестьяне, оторванные от земли нуждой, и есть «камешки» — жители Каменки, профессиональные «бойцы». И Мамин-Сибиряк поет им гимн (хочется даже употребить древнерусское слово — славу): «Для них весенний сплав — разливное море, вечный праздник. Каменские славятся по всей Чусовой как лучшие бурлаки, зато и отчаяннее этих каменских не найти… Даже заводские мастеровые, тоже разбитной народ, не отличающийся особенной скромностью, далеко уступают каменским. Каменского бурлака вы сразу узнаете, хоть будь это распоследний забулдыга и пропойца, у которого весь костюм состоит из одних заплат. Он так умеет надеть на себя свои заплаты и идет по улице с таким самодовольным видом, что сейчас видно птицу по полету» (210). Камни-бойцы у Мамина-Сибиряка тоже разного калибра: есть камень Писанный и «бойцы поменьше» — Востряк, Сосун; есть «опасные бойцы» — Косой, Бражка, Владычный, Волегов, Узкий, Дружный и «очень опасные» — Кирпичный, Печка, Мултык, а также «страшный боец» — Высокий Камень и т. п. 3

Мамин-Сибиряк мог бы взять любую другую чусовскую пристань, но он взял Каменку, поэтому ее жители («камешки», бойцы) соотносятся с чусовскими камнями-бойцами. Описание сплава насыщено мотивами боя, сражения, смертельной боязни, убийства. Места встречи с камнями-бойцами прямо называются боевыми: «Трудно описать ощущение, которое переживаешь каждый раз в боевых местах…» ( 290); разбившаяся о камень барка — убившаяся, убитая: «Мы набежали еще на две убитых барки…» ( 311); всегда есть «упокойники»: «Несколько утонувших бурлаков лежали на берегу… Среди больших покойников выдавался труп мальчика лет двенадцати… Он лежал на левом боку, с голыми ногами, в одной розовой ситцевой рубашке, точно спал… Вероятно, это был ученик сплавщика» ( 316). Мамин-Сибиряк передает ощущение, когда барка стремительно несется на камень, а кажется, что боец быстро надвигается на барку, и нужно от него суметь отгрести, отбиться; отбились от одного, за поворотом — второй, третий: «А впереди уже встает знаменитый боец Разбойник, который поднимает свою каменную голову на пятьдесят сажен кверху и упирается в реку роковым острым гребнем» ( 315). Здесь высокая эпичность, которая уместна при изображении труда-битвы, но писатель не переходит полностью на высокий стиль, он лишь иногда вводит его фрагменты при описании природы, например: «Седые мохнатые ели с побуревшими вершинами придают горам суровое величие. Строгая красота готических линий сливается с темной траурной зеленью, точно вся природа превращается в громадный храм, сводом которого служит северное голубое небо» ( 274). Или появляются стилевые приметы народного сказа, легенды: «Старик Урал напрягает здесь свои последние силы, чтобы загородить дорогу убегающей от него горной красавице (речь идет о реке Чусовой. — В. Б.)» ( 312).

Описывая Чусовую как «бешеного зверя», с которым борются «камешки», Мамин-Сибиряк видит в этом не катастрофу, погибель, напротив — «поэзию титанической борьбы с первозданными препятствиями, борьбы, не знавшей меры и границ собственным силам… апофеоз стихийной работы великого труженика…» ( 262). Писатель говорит о мужицкой воле, уме, о мужицкой силе, «которая смело вступала в борьбу с самой бешеной стихией, чтобы победить ее» (263), т. е. в конечном итоге сливаются мотивы труда, борьбы, поэзии и победы человека. Писатель любуется работающими людьми, называет их труд «артистическим», эстетизирует обыденное, бытовое: например, бурлак Гришка (у него корявое лицо, изрытое оспой, жиденькая растительность на подбородке) непривлекателен внешне, однако красив в работе, потому что счастлив: «„Ошшо навались, робя!“ — говорит он, всей грудью напирая на свою губу; видно, как под рубахой напружиниваются железные мускулы, лицо у Гришки наливается кровью, даже синеет от напряжения, но счастлив и ворочает свое бревно как шестигодовалый медведь» ( 263–264). Слаженная работа «камешков» — это работа «одним сердцем», на нее «можно залюбоваться» ( 263). Мамин-Сибиряк поэтизирует также сплавщика Севастьяна, главного героя очерков. Первый раз рассказчик видел его после пьянки, в разорванной рубахе, в рваной шляпенке, «с блуждающим взглядом мутных глаз», тем не мене он показался автору красивым, что передается через народно-поэтический символ мужской красоты и силы — описание длинных вьющихся волос: «Это был красивый мужик лет сорока, с широким бородатым лицом и русыми кудрями, которые лезли из-под шляпенки во все стороны шелковыми кольцами» ( 206). Мнения других людей о нем — самые высокие: мнение приказчика: «Золото, а не мужик», мнение пристанских рабочих: «Супротив него, кажись, ни единому сплавщику не сплыть, чистенько плавает… Ежели по-настоящему, так Савоське цены нет…» ( 257). И сам рассказчик, находящийся на барке и постоянно наблюдающий за Савоськой, замечает: «… В этом мужике было что-то совершенно особенное, начиная с того, что он держал себя с тем неуловимо тонким тактом, с каким держат себя только настоящие умственные мужики» ( 256); «… Я любовался этим Савоськой, который, расставив широко ноги на своей скамеечке, теперь служил олицетворением движения. Голос звучал уверенно и твердо, в каждом движении сказывалась напряженная энергия. Он слился с баркой в одно существо. Но нужно было видеть Савоську в трудных местах, где была горячая работа; голос его рос и крепчал… глаза горели огнем. Прежнего Савоськи точно не бывало; на скамейке сидел другой человек, который всей своей фигурой, голосом и движениями производил магическое впечатление на бурлаков. В нем чувствовалась именно та сила, которая так заразительно действует на массы» ( 268). Воздействуя на рабочих своей энергетикой (хочется сказать — харизмой), Севастьян в то же время неотделим от них, он слит с ними не только единым трудом, но и молитвой: все усердно молятся при отвале и привале, после удачного прохода мимо опасного камня-бойца. Люди чувствуют, что находятся во власти Бога, просят у него помощи и благодарят его, они едины морально. Всеобщая молитва вызывает у Мамина-Сибиряка благостное ощущение: «Хорошо делается на душе, когда смотришь на эту картину молящегося народа; и молитва, и труд, и недавняя опасность — все сливается в один стройный аккорд» ( 274). Поэтизация напряженного и опасного труда бурлаков и того же Севастьяна, конечно, несет определенную идеализацию, но последняя не приобретает абсолютного характера, потому что описание трудового процесса включено в «низкую» повседневность: рабочие ругаются, грубо заигрывают с караванными женщинами, зубоскалят, на привале могут что-нибудь украсть в соседней деревне, постоянно смеются над псаломщиком (Бубнов, например, мог «сделать самое пакостное дело», и оно «прикрывалось бесконечными шутками, раскатистым смехом и самыми добродушным весельем…»).

Существенное место занимает в очерках тема разбойничества. Обычно исследователи опускают эту тему, хотя она связана и с темой труда, и с образом главного героя. О разбойниках рассказывают герои и сам автор, и в очерках вполне определенно выстраивается оппозиция: с одной стороны, тяжкий труд, смертельный риск, грошевая плата с постоянными штрафами, с другой — вольготная, обеспеченная жизнь разбойника за чужой счет. Действия разбойников отнесены к прошлому: раньше, лет пятьдесят назад, в допрежние времена… Но о них люди помнят, рассказывают, они вошли в народную историю как примечательное явление, с одним из разбойников связана судьба главного героя — Савоськи Кожина. Выделяются два типа разбойников 4. Первый — разбойник-грабитель, подымающий руку на любого; таким был Пермяков, основатель деревни Пермяковой — «типичного разбойничьего гнезда», по мнению Мамина-Сибиряка. И хотя «Пермяков жил двести лет назад», деревня Пермякова до сих пор «между бурлаками пользуется плохой репутацией» ( 277). По рассказу Савоськи, Пермяков «промышлял насчет бурлаков, которые со сплаву шли. Выйдет эдак с винтовкой на тропу, по которой бредут бурлаки, и караулит: который отстал от артели, он его и залобует. Все же лопотина какая ни есть на бурлаке, деньги, может, у другого, оно, глядишь, и покорыстуется» ( 278). Второй тип — так называемый благородный разбойник. Например, чусовской разбойник Рассказов, который «никогда не трогал своего брата мужика, а только купцов и богатых служащих… не проливал человеческой крови», что ставилось ему в «особенную заслугу» ( 279).

Народная мораль, в принципе, допускает лишь трудовой путь достижения материального благополучия, поэтому разбойник-грабитель однозначно осуждается. А благородный разбойник овеян симпатией — здесь моральная оценка корректируется социальными воззрениями народа: можно и нужно грабить «купцов и богатых служащих» как антагонистов. Благородным разбойникам приписывалась сверхъестественная, сказочная сила: например, достаточно было ему плеснуть водой на пол, как могла образоваться настоящая река, достаточно было нарисовать на стене камеры лодку — и она превращалась в настоящую, на ней можно было уплыть на свободу и т. п. Поэтому благородные разбойники фактически неуязвимы, успешно уходят из тюремных камер, дурачат стражников, оставляют голыми богатых, предстают как хитрые, находчивые, вольные люди — иными словами, в народных фантастических преданиях благородные разбойники устанавливают локальную социальную справедливость. Мамин-Сибиряк не случайно «поручает» повествование о чусовском разбойнике Рассказове бедному и больному мастеровому: «Тут же сидел на корточках чахоточный мастеровой, наклонившись к огню впалой грудью; очевидно, беднягу била жестокая лихорадка, и он напрасно протягивал над самым огнем свои высохшие руки со скрюченными пальцами» ( 286). Нужда заставила его работать на сплаве: у него трое детей на руках, жена, отец-инвалид. Этот безымянный мастеровой с удовольствием рассказывает о благородном разбойнике и искренне верит, что он был «чудесным человеком», т. е. мог творить настоящие чудеса: бесследно исчезнуть из Верхотурского острога, напустить «потемки» и скрыться, говорить «разными голосами» и т. п. Чувствуется, что для этого горемыки предания о благородном разбойнике — сфера мечтаний, любования, душевного отдохновения и, может быть, каких-то несбывшихся надежд.

Как уже отмечалось, Мамин-Сибиряк связывает с темой разбойничества судьбу своего любимого героя Савоськи — Севастьяна Максимыча Кожина. Он открывает свою душу в Перми, куда на девятый день прибывает караван барок, «недосчитывая шести убитых». Окончание сплава — снова праздник для сплавщиков, хотя он скорее похож на отчаянный разгул: «По пермским улицам с утра до вечера ходят ватаги бурлаков. Слышатся пьяные песни, ругань, треньканье балалайки. В кабаках и харчевнях яблоку упасть негде…» ( 327). В одной из харчевен пирует Савоська и рассказывает автору, почему у него «на душе каменная гора лежит». В юности он пролил кровь разбойника Федьки, что резко изменило всю его жизнь. Очень важно, что Кожин из семьи коренных уральских староверов и соблюдает все нравственные нормы и принципы поведения старообрядцев-беспоповцев. Отсюда его выдержка, совестливость, беспрекословное подчинение старшим; отсюда его профессиональные навыки и знания, он сам говорит: «… У меня отец сплавщиком был на Каменке и меня выучил плавать на барке. У нас весь род сплавщики» ( 332). У Севастьяна развито родовое сознание: он почитает даже дальних родственников, обязательно выполняет их приказы (дядя Селифан сказал, что нужно остаться у него на пасху — и Севастьян остался; тетка поднесла стакан водки — и он выпил, хотя до этого «ни единой капли в рот не брал», та же тетка крикнула, чтобы он ввязался в драку с разбойником Федькой — и он это сделал, хотя сидел в стороне от дерущихся). Севастьяну было примерно двадцать лет, когда он в пьяной драке по чужому наущению убил разбойника Федьку — невольно пролил человеческую кровь, нарушил одну из христианских заповедей и оказался в «страдательном» положении.

Савоська находится во власти мертвеца. При изображении его страданий и страданий его жены Мамин-Сибиряк как бы смешивает религиозные нормы старообрядцев и народные демонологические представления о мертвеце-вредителе. По старообрядческим установлениям человека, умершего своей и насильственной смертью, надо предать земле по традиционному обряду, чтобы упокоить его душу. По народным представлениям различаются мертвец и покойник. Человек, умерший своей или насильственной смертью, становится мертвецом, и его необходимо предать земле по традиционному народному обряду, чтобы он приобрел социальный статус покойника, т. е. предка, члена рода. Предков нужно почитать, и если это делается, они обеспечивают живущим на земле хороший урожай, достаток в доме, душевный комфорт и т. п. Если же умершего или убитого человека не похоронить по обычаю или похоронить с отступлениями от традиции, от он не приобретет социальный статус покойника, останется мертвецом и будет постоянно стремиться к контакту с живыми: являться ночью или днем, «блазнить» — и мстить, вредить людям, т. е. забирать у них жизненную энергетику. И он добьется своего.

Убитого разбойника Савоська с дядей «положили на дровни да в лес», т. е. не похоронили по обряду, и Федька остался мертвецом, стал «блазнить». Но Севастьян был молодой, на время забыл убитого, женился на любимой девушке Аннушке, родился сын, «душа в душу живут, как два голубя». Вдруг Аннушка стала «сохнуть», лекари и знахари не помогли. «Скажи мне, Савося, нет ли у тебя на душе какого греха?»,— спросила однажды жена, и он рассказал ей про свой смертный грех. Весной Аннушка умерла, скоро и «сынишка ушел за матерью». Мертвец отнял жизненную силу жены, сына и стал ночью и днем «приходить» к Севастьяну, доставляя ему душевные муки.

Здесь у Мамина-Сибиряка, с одной стороны, вполне определенно просматривается действия мертвеца-вредителя, обусловленные демонологическими представлениями, а с другой стороны, его пагубные действия воспринимаются Севастьяном и Аннушкой как Божье наказание. Умирающая Аннушка говорит: «Это за него (т. е. за грех мужа. — В. Б.) меня Господь наказал», и сам Севастьян молится, посылает подаяние в скиты, «накладывает» на себя эпитимию — пытается избавиться от греха, но мертвец не отстает, приходит не только ночью, но и днем. В бытовой практике старообрядцев-беспоповцев грешники каялись «старцам, которые служили за попов», иногда даже было всеобщее покаяние грешников, как у первохристиан. Но Мамин-Сибиряк отходит от этой бытовой практики староверов и как бы включает поведение Севастьяна в русло православной христианской традиции: он страдает, потому что не может покаяться начетчику, ибо тот не рукоположен, а как старовер Савоська не может обратиться к православному священнику — иными словами, герой оказывается в моральном тупике. Мамин-Сибиряк это хорошо понимает и делает попытку перевести изображение страданий Севастьяна в чисто поэтический план. В минуту откровенности Савоська говорит, что ему становится легче, когда поет песни. В молодости пел трезвым, а сейчас только после застолья: «Пойду по улице и зальюсь: вся улица слушает… Старики-то которые да старухи и осудят меня за мои песни: „Вино в Савоське — поет!“, а того не подумают, что не вино во мне, а горе горькое поет. И тяжело мне и хорошо, когда пою!» Признание Севастьяна можно понять и как его безуспешную попытку песенно-поэтически открыться людям, обнажить перед ними свою страдающую душу, публично выразить свое горе. А далее Мамин-Сибиряк приводит своего героя к покаянию перед людьми. Один старец советует Севастьяну «объявиться» в суде: «Отбудешь свою казнь и совесть найдешь». Сначала Севастьян отвергает этот путь: «Я так и думал сделать, да боюсь одного: суды ноне милостивы стали пожалуй, без наказания оставят… Куда я тогда денусь?», но через полгода он пошел в суд и сознался, однако «присяжные вынесли ему оправдательный вердикт». Люди простили ему убийство разбойника, но остались муки его совести.

Мамин-Сибиряк с сочувствием говорит о душевных страданиях своего героя, о его несчастном положении — он остался без семьи (жены и сына), писатель даже вводит несколько смягчающих обстоятельств: двадцатилетний Савоська по приказанию тетки впервые пил вино, по ее же приказанию пьяным ввязался в драку с разбойником Федькой, и кто-то (может, та же тетка) всунул топор в его руки, т. е. его действия направлял другой человек. Кроме того, разбойник Федька, которому староверы давали кров, издевался над ними: «Приедет ночью, прямо в ворота: „Отворяй ворота!“ Отворили. „Не хочу, разбирай забор!“ Помнутся… а делать нечего — забор разберут, потому с Федькой шутки плохие. Так Федька-то и галеганится над мужиками…» ( 334). Но какими бы ни были смягчающие обстоятельства, каким бы ни был разбойник Федька — он все-таки человек, пришедший в этот мир по воле Бога, и Севастьян лишил его жизни в светлый праздник Пасхи, когда Христос явился ради спасения людей. Поэтому Савоська — великий грешник, обреченный мучиться и страдать.

Подводя итог, отметим, что ценность «Бойцов» не в документальности, хотя историко-социальные, производственные, статистические и прочие сведения, привлеченные писателем, привносят фактический колорит и необходимую достоверность в это произведение, имеющее жанровый облик очерковой повести. Ценность «Бойцов» — в художественной проработке основной повествовательной линии, что позволило Мамину-Сибиряку показать повседневность простого люда: крестьян разных губерний, оторванных от земли и вынужденных на сплаве отрабатывать подать; башкир, татар, зырян, манси, которых нищета заставила прийти на опасную работу, и, конечно, чусовских плавщиков. Писателю удалось через национально-культурный архетип «Труд — Пир — Битва» эстетизировать обыденное — труд чусовских бурлаков. Этот архетип обусловил привлеченные Маминым-Сибиряком художественные приемы и средства: например, определенное олицетворение чусовских камней-бойцов, их образную соположенность с «камешками» (сплавщиками, бойцами), включенность традиционных мотивов битвы, сражения, смерти в изображении весеннего праздника сплавщиков и самого сплава каравана барок, корреляцию реального труда-боя ради куска хлеба и поэтически преображенной в предания вольной жизни разбойников за чужой счет. Поэтизации способствует и то, что Мамин-Сибиряк воссоздает атмосферу народной поэзии, в которой живут герои: они поют песни в радости и печали, острословят, как истинные пересказывают легенды — «даже Савоська,— замечает писатель,— верил в чудеса Ермака» (293), т. е. в то, что покоритель Сибири был «порядочный колдун и волхит» и его дух живет до сих пор в пещере чусовского камня. Вообще, писатель исторические факты по истории Урала постоянно дополняет сведениями из устной народной истории, хранящейся в форме преданий. Он передает их или устами героев или от лица повествователя. Кроме того, поэтизации способствует то, что нормы ритуального поведения регламентируют жизнь главного героя. Мамин-Сибиряк нигде это не отмечает, но это вытекает из логики повествования. Народно-старообрядческая культура обусловила, с одной стороны, идеальное свойство личности Севастьяна, а с другой стороны — демонологические и религиозные установления староверов-беспоповцев привели Севостьяна к состоянию вечного страдальца, глубоко несчастного человека — это великий труженик с выраженной харизмой и одновременно великий грешник. Он прощен людьми, но как старовер лишен Божьей благодати. Савоська — один из самых замечательных и уникальных образов Мамина-Сибиряка.

Примечания

1 О сплаве писали многие историки (см., например: Сутырин, 1964, 18–43; 1970, 62–78).

2 Об этом более подробно писал П. П. Бажов, называя рабочих, ставших на производстве инвалидами, заводскими стариками. Это могли быть 40–45 летние рабочие, которые из-за увечья, профессионального заболевания не способны были трудиться на заводе и получали должности сторожей, кладовщиков, кордонщиков, караульщиков на плотинах и т. п. (см.: Бажов, 1955, 47–48, 51).

3 Об этих камнях существуют народные предания, бытующие главным образом в населенных пунктах по реке Чусовой. В XIX веке их фиксировали Я. Рогов, А. Дмитриев, Вас. Немирович-Данченко и другие, в XX веке — студенты и преподаватели Уральского университета. В преданиях, передающих информацию о сплаве, также ощутима своеобразная градация чусовских «бойцов»: Разбойник — «самый главный камень», Мултык — «сердитый боец», Волегов — «страшный боец», Горчак-камень — «неопасный» и т. п.(см.: Предания…, 1961, 87–96).

4 Два типа выделяются только в очерках «Бойцы». В других произведениях Мамина-Сибиряка нравственно-тематический диапазон разбойничества более широкий.

Литература

  1. Бажов П. П. Публицистика. Письма. Дневники. Свердловск, 1955.
  2. Груздев А. И. На пути к реализму: Раннее творчество Мамина-Сибиряка. Свердловск, 1963.
  3. Мамин-Сибиряк Д. Н. Уральские рассказы: В т. Т 1. Свердловск, 1983.
  4. Предания реки Чусовой / Сост. и автор статей В. П. Кругляшова. Свердловск, 1961.
  5. Сутырин Б. А. Из истории судоходства по реке Чусовой в XIX веке // Вопросы истории Урала. Свердловск, 1964.
  6. Сутырин Б. А. Караваны казенных заводов Урала первой половины XIX века // Вопросы истории Урала. Свердловск, 1970.

В. В. Блажес
«Известия Уральского государственного университета», № 24, 2002 г.